Когда маленькому Вите было четыре, а старшей сестре шесть, к дому в Острошицком Городке Минского района «приехали люди из госорганов». Детей посадили в машину и увезли из семьи. После разделили по разным учреждениям, и о том, что в его детстве «была еще какая-то девочка», Виктор вспомнит намного позже. Потом напишет ей письмо, через нее познакомится с отцом и матерью. Хотя родители жили все в том же агрогородке, мальчик рос в детских домах, а после выпуска сам учился взаимодействовать с миром и людьми. В трудные моменты помочь было некому, и он строил жизнь, как умел. Сейчас Виктору 31 год, он получил высшее образование, женился и переехал в США. Мужчина поделился своей историей с «Зеркалом». Мы публикуем его непростой и откровенный монолог.
«По телевизору играла песня „Ветер с моря дул“. Я думал: „Вот она — моя мама“»
С того времени в моей памяти осталось очень мало информации. Как будто мозг отсеял ее совсем. Дом, родителей, что-то из тех лет я знаю по рассказам сестры и документам. Помню обрывками какие-то яркие моменты.
Я не ощущал на своей жизни, что родители выпивали, и не помню этого. Но, насколько знаю, они оставляли нас дома без присмотра, а мы с сестрой самодеятельничали. В документах было написано, что они вели асоциальный образ жизни и скинули нас на бабушку. Та тоже за нами смотреть не хотела и пожаловалась в опеку.
Мы с сестрой были голодные, раздетые, голышом бегали по улицам — так и существовали. Когда что-то случалось, родителей не было никогда. Помню, как сестра нам что-то готовила, как дома не было воды и я пил дождевую. Засунул спицы в розетку, и меня ударило током — упал, полежал, встал… С сестрой баловались, дрались — не помню, чтобы кто-то нас разнимал или вытирал кровь.
Когда нас с сестрой увозили, мы плакали, я — особенно сильно. Сейчас думаю, возможно, это потому, что меня забрали из привычного места. Потому что не помню, чтобы меня там нянчили, игрались, чтобы вообще были какие-то игрушки. Дом матери был совсем маленький, сырой — не знаю, как мы там умещались. Родителей в этих оставшихся картинках почти нет — один раз помню ноги отца, он надевал штаны. С матерью было какое-то воспоминание, но сейчас его вспомнить не могу. Как будто с детства блокировал любую мысль и разговор на эту тему.
Хотя нас не должны были разлучать, сестру отдали в один приют, она там и выросла, а меня — в интернат для детей-дошкольников в Столбцах. Когда он закрылся, перевели в Смиловичи. Когда все закрыли и там — в Жодино.
В первом детском доме, совсем маленьким, я осознал, что у меня нет мамы. По телевизору играла песня «Ветер с моря дул». Ее пела какая-то девушка (российская певица Натали. — Прим. ред.). И потому, что я помнил, как слышал эту песню дома, думал: «Вот она — моя мама. Это она ее придумала, это ее песня».
Воспитательница сказала, что это совсем другая женщина. И все, там я рыдал! Период этого осознания был тяжелым, а потом я свыкся с мыслью, что у меня нет родителей, и больше на протяжении жизни об этом не думал. Как будто потому, что я не знаю другого, для меня это и нормально. Самое интересное, что это прослеживается у всех детей в детдоме. Мы говорили на довольно разные темы, но чтобы обсуждали, как кто здесь оказался, где чьи родители, — нет. Как будто все, не произнося вслух, понимают, что у них таких людей нет.
«Еды не хватало. Я как будто не мог почувствовать сытость»
В первых двух интернатах мы жили в комнатах по четыре человека, в Жодино — ввосьмером, тесненько. Везде у тебя есть кровать и тумбочка. Шкаф — общий, что-то вроде кладовки. Душевые везде были общими, но в Жодино мы ходили мыться по графику — один раз в неделю. Естественно, когда взрослеешь, умнеешь немножко и понимаешь, что нужно быть более чистоплотным. Поэтому я каждый день ходил мыться в туалет. В одной части помещения в ряд стояли раковины. Я приходил, набирал воду в ведро (их было мало, поэтому брал то, в котором мыл пол), становился босиком и обливался. Мылся, потом все смывал. И вот картина: кто-то пришел зубы почистить, а кто-то — в душ сходить. И вы стоите бок о бок. Это звучит странно, но для меня тогда было нормой.
В основном в детдоме один и тот же день: подъем, зарядка, завтрак, школа. После мы занимались какими-то делами, убирались, делали уроки, играли. Отбой, а завтра то же самое. Ты как белка в колесе, и любое занятие, хобби — это круто. Один раз мы ездили в цирк. Как-то в младших классах учителя проводили мероприятия, где все вместе обсуждали какую-то тему, потом по литературе готовили какие-то сценки. Мне такое очень нравилось, но таких моментов было мало. Чтобы с нами кто-то играл, я не помню. Мы сами придумывали, чем себя занять. Поэтому все, что выбивалось из привычного графика, детям очень нравилось.
Телевизор у нас был физически, но смотреть его не давали. Иногда разрешали включить на музыкальном канале какую-нибудь песню. Помню, каждое воскресенье был клип Нелли Фуртадо (Say It Right. — Прим. ред.) — мы все такие: «О, класс! Вертолет на лодку сел!» Ну и все (смеется). Вот так до завтрака, может, минут 20 мы что-то смотрели. Были моменты, когда я «смотрел» и дольше.
По вечерам, после отбоя, воспитатель шел отдыхать. Садился в игровом зале — большая пустая комната с ковром, креслом и телевизором — и что-то смотрел. Если я провинился, он меня забирал туда, давал в руки стул, тумбочку или подушку, и я должен был в полуприседе, с вытянутыми руками это держать. Стоять, пока ноги не сомлеют. От картинки на экране я был отвернут, но вечером все хорошо отражалось в стекле (смеется). Я еще так приспособился распределять нагрузку, что мог часами так стоять, «смотреть телевизор».
Самое классное время в интернате — когда приезжали какие-то организации и что-то привозили. Лучшие дни — рождественские праздники и Новый год. Тогда нас возили на елку, в город, дарили подарки, конфеты. Это классно, потому что в течение всего года у тебя ни подарков, ни конфет нет. Мне, кстати, везло: у меня день рождения в декабре, и иногда елка выпадала на этот день. Тогда было много внимания: «Сегодня у нас Рождество, а еще у Вити день рождения!» И вся школа мне хлопает (смеется).
А так мы поздравляли друг друга сами — в компании делали открытки или покупали какие-нибудь дешевые. Это было прямо вау! Тебе хотя бы открытку подарили! Я сам всегда одалживал деньги, чтобы ее кому-то купить, а потом обещал чем-нибудь другим отдать. У меня самого никогда не было денег, чтобы купить какую-то вещь, даже что-то покушать — годами не было какой-нибудь тысячи рублей на сладости (речь о начале 2000-х, сейчас это 10 копеек. — Прим. ред.). Поэтому я всегда бомжевал.
Как-то, помню, у меня целый год не было конфет, каких-то излишеств, и за хорошую учебу или поведение меня взяли на президентскую елку. После мероприятия нам дали килограммовые подарки. Мы ехали на автобусе до детдома, а я ел, ел и ел. Представляете, целый килограмм конфет! У меня никогда столько не было! Настолько я был голодным к этим конфетам, что съел до одной. Конечно, потом мне стало плохо, по приезде в интернат я все это вытошнил и думал: «Ну вот, у меня больше нет подарка». Но ребята со мной потом поделились. Дети в интернате всегда делятся — могли одну дольку шоколадки на восьмерых распределить.
А были грустные ситуации. На второй полдник почти всегда давали три печеньки «К чаю». Были «праздники», когда давали половинку «Черноморской» вафли. Это был, наверное, лучший день месяца! Ты приходишь, видишь эту вафлю и радуешься. Но они лежали в общей тарелке, кто-то мог взять лишний кусочек. И постоянно кто-то прибегал последним, видел, что ему не досталось, — и просто в слезы. Это так трогало всех! А остальным к этому моменту уже обычно было нечем делиться… Сейчас можешь легко купить целую пачку вафель, но уже даже не хочется. А тогда это был целый мир. Сломать человека можно было этим кусочком.
Из меню в интернате все, что я запомнил, — вонючая рыба, которую никто не ел, и картошка. Могли же что-то поменять, чтобы нам нравилось, но нет. А еды не хватало, по крайней мере, мне. Это сейчас я могу поесть столько, сколько надо, и не пихать в себя все, что есть в холодильнике. Но от этого я избавлялся еще пару лет после выпуска — как будто надо было съесть побольше, про запас.
Потому что в интернате я как будто не мог почувствовать сытость. Постоянно хотелось есть. У нас была классная повар — когда оставалась еда, она предлагала детям добавку, и, конечно, выстраивалась очередь из желающих. Она нас жалела, даже приглашала к себе домой на обед, мы дружили с ее детьми и любили ее саму. Но в этой системе всегда есть повара, которые выносят продукты. И ладно в лагере, куда многие приезжают с деньгами, едой от родителей. А в таком учреждении, когда воспитанники и так недоедают, эти взрослые позволяют себе воровать еду. Как они этим кормят своих детей?
«Помню, стоим в душе я и еще один мальчик. Смотрю на его спину — она вся в красных полосах, как от плетки»
Внимания нам тоже не хватало. Когда кто-то приезжал из посторонних, они с нами играли, давали какие-то игрушки, машинки. И уезжали. Сами сотрудники там просто выполняли свою работу и уходили. Они не вкладывались в наше воспитание. И я бы не сказал, что думали, как не нанести детям какую-то травму, — просто смотрели, чтобы мы не сломали себе головы. Часто была обычная рутина: соблюдайте, дети, порядок и правила — нам не надо будет на вас кричать. Но в старших классах бывало и так: «Вы г**но, и ваши дети вернутся сюда же». И это говорил воспитатель.
Они издевались, зная, что им за это ничего не будет. Когда кто-то возвращался из-за границы (приемные семьи обязательно им что-то давали с собой), от воспитателя нужно было «откупиться». Он закрывал детей в кладовке, открывал чемодан: «Ну, рассказывай, что ты мне дашь». Кофе считали минимумом такого «откупа».
Нас могли избивать. Помню, стоим в душе я и еще один мальчик, смотрю на его спину — она вся в красных полосах, как от плетки, в нарывах. Я сам маленький, этот ребенок — тоже. Я знаю, что это была воспитательница, и знаю, за что она его избила. Тот мальчик сидел за первой партой и щипал себя за шею в районе кадыка — может, ему так легче было думать, а может, привычка. Воспитательница ему одно замечание, второе… Ребенок делал то же самое — может, был сосредоточен, не контролировал себя. Она кричала, по лбу била. А потом избила скакалкой. И вот я вижу эту избитую спину, и у меня ноль эмоций. Сейчас понимаю, что это ужасно, а тогда было ощущение, что здесь это нормально.
Как-то, когда я был постарше, мы делали домашнее задание, я и еще несколько ребят дежурили по классу, и зашел воспитатель. Пьяный. Стало страшно. На доске было написано что-то лишнее. Воспитатель вызвал дежурных. Мы вышли. Он что-то сказал или спросил, ребята сели за парты, а я был не согласен с его словами и решил, что буду стоять. На это он поворачивается и со всей силы кулаком бьет мне в грудь. Я метра на два отлетел к стене, лежу, не могу дышать. Он, видимо, сам испугался, поднял меня, успокоил… Когда я сел за парту, он вызвал другого пацана, поднял за шкирки и им же вытер эту доску.
Пожаловаться на такое нам было некому. Если скажешь что-то про других детей, будут называть шестеркой, издеваться. Плакать маленьким еще можно, а детям постарше — нет, иначе посчитают слабым. К психологу нельзя было ходить: «Ты псих».
Поэтому защитить некому. В таких условиях ты, хоть и маленький, должен уметь драться. Помню, первый раз приехал в Жодино, подходят ребята: «Кто такой? Откуда?» Я все рассказал. Они: «Драться будешь?» Говорю: «Конечно!» Звучит по-взрослому, но представьте детей, обсуждающих это (смеется). В интернате это важно — показать себя, дать понять, сможешь ли ты защищаться. Так что такой ответ позволил мне сразу заслужить доверие, войти в группу «уважаемых людей» с хорошим статусом.
В интернате не все оказывались по вине родителей — у кого-то они, например, погибли, умерли. Таким детям там жилось сложнее уже потому, что у них когда-то была семья, они получали любовь и знают, что это такое. Они были больше травмированы, чем мы, и оказывались слабее. Это чувствовалось, и кто-то мог их избить — просто потому, что так прикольно, смешно.
Не то чтобы я избивал других, но в компании мне как будто приходилось это делать: своих мозгов было немного, все определялось, «как пацаны решат». А в интернате это любимая игра — бегать друг за другом и драться. Были моменты, когда вроде все в шутку, но я выложился по полной, — и больше со мной так «не играли». Сейчас рассказываю это с легкостью, но я не горжусь, что так поступал, и осуждаю это.
«Женщина отца сказала: „Не приезжай сюда“»
Но, если бы там происходило только плохое, я бы весь свет ненавидел, наверное. Были и хорошие воспитатели, которые любили детей, хорошо к нам относились, кого-то обнимали. Просто, может, ко мне себя так не проявляли. Потому что я не помню, чтобы меня в маленьком возрасте обнимали, жалели. Хотя потребность в любви, конечно, у меня была. Даже в каком-то простом внимании. Просто, может, я не знал, как это сказать и кому, — потенциальных взрослых, кто бы мог дать эту любовь, было мало. В интернате дети дефицит внимания стараются закрыть сами. Помню, одна девочка ставила себе будильник на телефон, чтобы создать видимость, что кто-то звонит. Потом якобы поднимала трубку: «Привет. У меня все хорошо». Другим как будто показывала — смотрите, мной интересуются, мне звонят.
Сейчас у меня нет места, где бы я заземлился. Я не скучаю по людям и по местам. За годы в интернатах вокруг меня менялось много взрослых. Я быстро понял, что это просто приходящие и уходящие люди, к которым не нужно привязываться. Очередное разочарование во взрослом человеке случилось, когда меня в четвертом классе хотели усыновить. Приехала какая-то семья за «хорошеньким мальчиком» и выбрала меня. Думаю, эти люди что-то изучали, узнавали. Но своих детей они (кажется, их было трое) не подготовили. Тут я приезжаю — и все внимание на меня. Они, наверное, начали ревновать, и самый старший стал меня задевать. Сначала прошел, «чесанул» меня плечом. А я же прожженный (смеется), за себя постоять могу. Он проходит второй раз, задевает меня — я разворачиваюсь и даю в нос. И все, меня быстро вернули обратно (смеется).
Перед пацанами в интернате посмеялся, мол, я ему врезал. Те подбодрили: «Красавчик! Так и надо!» А внутри, конечно, было грустно. Как будто ты никто. Тебя взяли попользоваться и выбросили. Ведь свои дети тоже могут так поступить, кого-то ударить, но их же не выбрасывают. Даже мысли сдать ребенка в детдом у родителей не возникает. А «этих» как-то можно…
В детстве я стал вспоминать, что со мной была какая-то девочка. С течением времени понял, что есть такое понятие — сестры (смеется). Где-то в классе пятом я узнал, что у меня есть сестра, Вика, долго хотел найти ее контакт. Классе в девятом написал ей в школу-интернат, и она мне ответила. Мы общались бумажными письмами, иногда она отправляла мне в конверте тысячу рублей (речь о 2000-х, сейчас это 10 копеек. — Прим. ред.). Не знаю, откуда она ее брала, но на эти деньги тогда можно было купить целую жменю конфет! Я покупал новый конверт для письма, а на остальные — конфеты.
Сестра еще в интернате поддерживала отношения с отцом — он ведет нормальный образ жизни, абсолютно адекватный человек. Ее он как будто любил, навещал. Через нее познакомился с ним и я. Когда Вика его попросила, он стал навещать и меня где-то раз в месяц-два. Привозил какие-то продукты, давал немного денег. А иногда обещал и не приезжал. Я мог прождать целый день на вахте. Разочаровывался. А я видел, что похож на него, и хотел, наверное, побыть сыном. Не знаю, чем я руководствовался… Пытался говорить с ним на разные темы, задавал вопросы, чтобы он мог себя проявить. А отдачи, заинтересованности не было.
Потом у отца появилась женщина. Как-то после университета я приехал в гости, была какая-то ситуация, и она сказала: «Не приезжай сюда». И я понял, что больше не буду стучать в эту дверь. Раньше мы созванивались на пару минут узнать, как дела, а теперь не общаемся. Хотя с сестрой они созваниваются до сих пор.
К матери я первый раз приехал в университетские годы (она работает, не думаю, что сейчас злоупотребляет). Тогда она сразу заплакала. Плакала каждый раз, когда мы затрагивали тему детдома. Видно, чувствовала вину за то, что так произошло. Но я не помню, чтобы мне от этого становилось легче. Я никогда не спрашивал, почему мы с Викой оказались в детском доме и почему они нас не забрали. Я как будто все это прошел. И не виню их — они жили свою жизнь, справлялись, как могли. Да, наделали косяков, которые, к сожалению, повлияли на нашу жизнь. Но у меня нет обиды: или я очень давно простил, или настолько не помню их в своей жизни, что для меня норма — быть ничьим, таким ребенком мира.
Это просто люди, которые мне дали жизнь. Я никогда не звал их папой и мамой — для меня это инородные слова. Иногда говорю: мама, папа — и язык как будто в неправильное положение становится. Даже некомфортно произносить эти слова, потому что я никогда их не говорил.
«После выпуска купил колу, сникерсы. Все съел, потом пришло осознание: а что дальше?»
Период после выпуска из интерната — самый сложный для всех детей, которые там выросли. Ты всю жизнь жил в одних стенах, а тут сталкиваешься с миром, которого не знаешь. Как все устроено? Как с людьми общаться? А о себе заботиться? Школы, где ты можешь прийти и спросить, нет. Ты один и не знаешь, что делать.
Я поступил в Минский лингвистический университет, мне дали общежитие. Тогда получил первую помощь от государства — 100 рублей. Эти деньги, по идее, надо было распределить. А так как опыта жизненного не было никакого и я ничего не понимал, потратил их на то, что хотел, — колу, спрайт, сникерсы, конфеты. Что хотел съесть и теперь мог себе позволить, то и купил. Не задумывался ни о чем.
Все съел, потом пришло осознание: а что дальше? Для меня это, наверное, было самое тяжелое время. Мне нечего было есть. В общежитии я своровал у одного парня кусок хлеба, положил под подушку и растягивал на три недели. Это была вся моя еда — вода и зачерствевший хлеб. Я ужасно голодал. Пропускал универ, потому что не было сил. Спросить помощи у кого-то? Не знал как, где. Да и боялся показаться слабым.
В конце месяца снова получил эту денежную помощь. И вот я стою в магазине, взял продукты, чуть-чуть фруктов и понимаю, что меня сильно шатает, что очередь на кассе я не достою. Оставляю все и возвращаюсь в общежитие. Я иду, как будто пьяный, падаю на колени, встаю и иду дальше. Другие смеются: «О, напился». Дошел до комнаты, лег. Заходят ребята: «Где уже так нагулялся?» А я объясняю, что мне плохо, что, может, «каких-то витаминов не хватает». Они предложили помощь и сходили за продуктами. Когда я ел, как будто забыл, как жевать, и через раз прикусывал язык. После этого понял, что не буду так делать никогда, что распределю финансы и буду рассчитывать, что покупать.
Вот такого базового, бытового понимания жизни у меня не было. Помню, захожу на общую кухню, разобщался с девушкой, которая там себе что-то готовила. Говорю: а я не умею готовить. Она отвечает: «Так свари пельмени». И я понимаю, что даже этого не знаю. Поэтому в тот период мне было интересно просто слушать людей, что они рассказывают о жизни, до мельчайших подробностей. Я задавал вопросы, которые услышать вообще не ожидали: «А где купил сковородку? А чем ты жаришь — лопаткой, да? А где ты ее купил?» (смеется) В интернате нас не обучали ничему, хотя там была однокомнатная квартира с кухней, какие-то даже деньги выделялись, чтобы мы могли там жить. Но либо она была закрыта, либо нас не пускали, потому что «поломаем что-нибудь». И вроде это оправданно, правда же сломаем. Но с другой стороны…
У меня была обида на мир за то, что мне некому помочь, не у кого спросить совет, негде приземлиться. С людьми взаимоотношения строить было сложно. Я вышел с установкой, что один и должен защищаться ото всех, кто меня не любит, боится. Еще в детдоме мы ездили в лагеря, там обычно родители детей учат: «В таком-то корпусе интернатовские, не показывайте им свою еду, вещи, иначе они могут вас побить». И нас многие избегали. Плюс мы сами были такими, знаете, «надо защищать лицо интерната, мы за своих стоим». Кто-то не так посмотрит на одноклассницу, например, — его могли словить, побить. Поэтому то, что нас не любили, было оправданно. И мы в ответ поступали так же.
Из-за этого первое время после выпуска я был диким, агрессивным. Кто-то больше двух секунд смотрит — я поворачиваюсь: «Чего ты палишь?!» Помню, в метро стоит парень, руки в карманы, весь сжался от холода. В моей голове мысли: «Че ты сжался? Сейчас как дал бы тебе в челюсть! Просто за то, что ты стоишь тут».
Я думал, что общество ко мне враждебно, хотя никакого негатива не было. В университет поступали люди, может быть, более воспитанные, чем в какие-то учреждения ниже уровнем, и ко мне там не относились плохо. Наоборот, дружелюбно — разве что с пониманием, что я другой. Со временем понял, что агрессия не работает, и стал пытаться разобраться, как себя вести. Так в университетское время я формировался, учился общаться, распоряжаться своими финансами. Стал здоровым, адекватным человеком, несмотря на предыдущий опыт.
«Даже из нашей компании кто-то покончил с собой, кто-то сел в тюрьму»
В университете я приобрел новых друзей, меня окружали хорошие люди, с них я брал пример. Стал, наверное, обычным парнем, со своей историей. Еще с 11-го класса я присматривался ко взрослым — как они себя ведут, что делают. Больше смотрел, чем спрашивал, но научился хорошо понимать других. Я никем не воспитан, но зато был как чистый лист — самовоспитывался, впитывал новое и пробовал в своей жизни.
Помню, меня просто поразило, когда первый раз пришел в гости к родителям будущей жены. Ее отец сел на компьютерное кресло, пришла мама, его жена, села к нему на коленки, приобняла. Я такой: «Вау! Ничего себе, такое бывает?!» Был в шоке, что люди в 50 лет любят друг друга и так проявляют чувства. Тогда сказал себе, что тоже так хочу и буду такие примеры по чуть-чуть использовать в своей жизни. Сейчас я думаю, что был бы отличным отцом, который очень любит своих детей. Знаете, еще с интерната думал: «Вырасту, у меня будет классная семья и обязательно много детей!» Потому что это классно, когда вас много и вы все время что-то делаете вместе. Уверен, когда пойму, что готов стать отцом, буду читать книги, что и как делать. А пока присматриваюсь, как вообще себя ведут родители.
Свою девушку я встретил тоже в университетское время, около двух лет мы встречались. Помню, как только познакомились, могли общаться месяц каждый день, а потом раз — и я пропал. Спустя время случайно встретил ее на улице, вспомнил. Больше таких глупостей не делал (смеется). Уже восемь лет мы женаты. Притираемся друг к другу до сих пор. Она и сейчас говорит, что я холодный. Я это осознаю, вижу, что есть парни, которые более тепло относятся к своим девушкам. Когда есть настроение, стараюсь как-то себя проявлять — принимаю такие решения. Еще она тактильная, а я нет. Не назову это травмой, но прикосновения людей я чувствую чуть ярче, чем другие. У меня до сих пор нет такой потребности, мне самому не хочется никого трогать и обнимать, а меня можно обнимать только жене.
До сих пор, во взрослой жизни, мне сложно научиться привязываться к людям — возможно потому, что я сменил три интерната. Я осознаю эту мини-травму и работаю над ней, много делаю, чтобы это не отражалось на других. Например, если друзья куда-то уедут, я по ним не скучаю. Даже по жене. Но знаю, что им нужна эта эмоциональная подпитка, и звоню просто узнать, как дела. До момента, пока я это осознал и решил так делать, были трудности в коммуникации, я потерял много друзей. А себя ломал, думал: почему люди мне неинтересны? Потом понял, что интересны, просто для меня функции скучать не существует. Я не понимаю, что это такое.
Работать я начал еще в вузе. Когда на каникулах нечем было заняться, пошел на стройку. Понял, что мне надо какие-то вещи купить на учебу, для себя, компьютер купил. После выпуска мне предложили работу переводчиком в компании, но зарплата там была значительно меньше, чем на стройке, и я остался в этой сфере. Работал в основном физически, параллельно получал опыт в других направлениях. Быстро схватывал, даже попытался открыть бизнес, сделал пару проектов, делал игрушки и мебель из дерева на дому. Понял, что хорошо развил менеджерские качества, а после работал установщиком памятников. Там хорошо себя зарекомендовал, перешел на должность руководителя. Пару лет я поработал там.
Моя сестра когда-то выиграла грин-карту и уехала в США. Она все звала к себе, а мне казалось, что в Беларуси все налаживается, и оставался. Решился полтора года назад — в стране выискивали всех за протесты, я понял, что для меня тоже есть риск, и решил ехать. Пока адаптировался с языком (у меня первый — немецкий), год занимался ремонтом пикап-траков. Сейчас работаю в другой компании, тоже связанной с автомобилями и продажами, и ремонтом занимаюсь, и руковожу. Возвращаться в Беларусь мы с женой не собираемся и строим свою жизнь здесь.
После интерната я прошел через трудности и во всем разобрался. А некоторые мои одноклассники это не пережили. Одного парня из нашей компании сбил поезд, хотя это было больше похоже на суицид: в соцсетях — депрессивные посты, какие-то картинки с рельсами. Еще один друг как будто тоже сломался — связался с наркотиками, перестал учиться. Помню, за неделю до его смерти я предлагал встретиться, пообщаться. Он отказывал: «Я в Москве на заработках». Хотя я точно знал, что он в городе. А через неделю этот парень покончил с собой. Не знаю, из-за долгов или просто не справился со своей жизнью. Им обоим тогда было по 19−20 лет. Третий мой друг теперь в тюрьме.
Поэтому, когда детдомовский выходит в мир, испытывает все эти трудности с финансами, бытом, коммуникацией, ему нужен какой-то взрослый наставник, который не будет делать за него все, а поможет разобраться, как заботиться о себе, понимать жизнь. Я прошел через организацию «Нити дружбы» (организация по социальной адаптации детей-сирот. — Прим. ред.) — там мне очень помогли с этим и, насколько я знаю, помогают бывшим интернатовским до сих пор. Такой наставник — это человек, который иногда буквально спасает жизнь, потому что пока другого более эффективного решения для таких детей я не вижу. Даже в моем выпуске из нашей компании кто-то покончил с собой, кто-то сел в тюрьму. У меня уж слишком удачный случай. Поэтому я буду рад, если моя история и честный рассказ о пути, который я прошел, спасет кого-то от суицида или или хотя бы поможет.
Спасибо, что дочитали! «Зеркало» публикует интервью с заметными беларусами, с которыми действительно интересно поговорить. Мы хотим честно рассказать об их пути и поддержать вас в борьбе с собственными сложностями.
Поддержите редакцию
Если вы находитесь не в Беларуси, станьте патроном «Зеркала» — журналистского проекта, которому вы помогаете оставаться профессиональным и независимым. Пожертвовать любую сумму можно быстро и безопасно через сервис Donorbox.
Всё о безопасности и ответы на другие вопросы вы можете узнать по ссылке.